Совсем недавно решительно "взявшийся за культуру" Хрущев за что-то бранил писателя с высокой трибуны. Запомнилась его шутка: "Я говорю не о том Некрасове, которого все знают".
Никита Сергеевич был весельчак. Незадолго до этого, после его очередной шутки, из ВГИКа был вынужден уйти профессор Михаил Ильич Ромм, знаменитый кинорежиссер: "Некоторые Роммы обпились буржуазного рома"…
Документальный фильм, на котором мне предстоит поработать, уже имеет название — "Перекаты". Так написано на первом листе режиссерского сценария. Мой наставник пребывает в состоянии юмора и добродушия.
— Похвальное желание трудиться — одно из самых патологических проявлений человеческой натуры, — замечает он в ответ на мою просьбу отдать мне один экземпляр сценария.
Нахманович пытливым взглядом оценивает мою реакцию и добавляет, что режиссерские разработки пишутся для планового отдела и бухгалтерии. О чем фильм ("если кому-то не терпится узнать об этой стороне предстоящего творческого процесса"), он и сам не знает. Об этом лучше всего спросить у автора. А автор (Нахманович смотрит на часы) должен появиться с минуты на минуту.
Разговор происходит в порту, на палубе небольшого катера-теплоходика. Его отдали в распоряжение киногруппы на несколько недель. Через час мы отплываем в экспедицию.
Кое-что о наших планах мне известно. Персонажем фильма должен стать бывший фронтовик, работающий механиком на земснаряде. Земснаряд — это плавучий экскаватор. С его помощью расчищают мели на днепровских перекатах. Механика зовут Степан. О нем и фильм...
Снимать будет оператор Валентин Иванович Орлянкин. Его "причиндалы" сейчас грузят на борт — кофры, коробки с негативной пленкой, осветительную аппаратуру.
Автор сценария появляется через час. Пожимаем друг другу руки, знакомимся. Это — Некрасов. Виктор Платонович. Сюрприз, ничего не скажешь...
...Позади две недели съемок. С утра зарядил дождь. Катер стоит в каком-то безлюдном месте, уткнувшись носом в береговой песок уютного затончика.
Я валяюсь в каюте, читаю "В окопах Сталинграда". Книжку дал мне Нахманович. На форзаце — автограф: "Рафе — с любовью. Автор". Лаконичная надпись легко запоминается, как и почерк — скоропись с легким наклоном влево.
Поневоле наблюдаю за Некрасовым — его каюта находится прямо напротив моей. На столике аккуратно разложены бритвенные принадлежности — зеркало, мыло, помазок, к спинке стула привязан ремень для правки лезвия. Виктор Платонович, как я знаю, бреется трофейной, золингенской стали, опасной бритвой.
Выбрить узкую полоску над верхней губой, оставив чуть пониже две полоски тоненьких "пижонских" усиков, пройтись по ним маленькими маникюрными ножничками, согласитесь, непростая задача. Занятие это требует внимания, ловкости и, я бы сказал, некоторой любви к собственному отражению в зеркале. Все стало на свои места после того, как случайно узнал от Орлянкина о том, что Некрасов до войны работал в театре, актерствовал.
Покончив с бритьем, автор заглядывает ко мне. Замечает книжку, вертит ее в руках. Хмыкает. Интересуется, знакомо ли мне такое понятие, как настольная книга. На прощание произносит замысловатую тираду о "несомненной пользе для молодых и пытливых умов, проистекающей из каждодневного и внимательного прочтения классика российской словесности". У "классика" отличное настроение. Что-то напевая, уходит. Я продолжаю чтение...
Не знаю, как с вами, но со мной это случается с настораживающей регулярностью — доверяя собственному суждению, не могу разобраться в своих впечатлениях сразу. Это о кино, о только что просмотренном фильме. Шедевр или ловкая подделка под него? Потом я нашел рецепт, выход из положения. Он прост — смотрю фильм еще раз.
Как бы ни тужился новый псевдогений, как бы ни маскировал свои потуги на оригинальность — при повторном просмотре полезут наружу все белые нитки ухищрений, к которым ему пришлось прибегнуть. И напротив. Истинный шедевр обнаруживает ранее не замеченные тонкости эмоционального свойства — изящество сценарных положений и диалогов, новые грани в игре актеров, изощренность операторской работы, ритмика, второй, третий, не замеченный ранее пласт.
То же и с книгой. Иного автора без сожаления забрасываешь в дальний угол, к любимому — возвращаешься всю жизнь, на любом этапе взросления...
...До сих пор хорошо помню эти свои первые впечатления от "Окопов". Поначалу досадуешь на множество специальных военных терминов — автор не делает никаких попыток их расшифровывать. По мере чтения начинаешь ощущать, как затягивает в себя этот магический словесный поток, с его рваной, скачущей ритмикой и неожиданными, ошеломляющими воображение деталями окопного быта.
Вот и сейчас. Читаю "Окопы" по прошествии многих лет... "Осколком ранит рыжую кошку, живущую со своими котятами у нас в подвале. Санинструктор ее перевязывает. Она мяучит, смотрит на всех желтыми испуганными глазами, забирается в ящик с котятами. Те пищат, лезут друг на друга, тыкаются мордочками в повязку и никак не могут найти сосков".
Детали загадочным образом становятся пружинами эпизодов, эпизоды — событиями. Начинаешь почти физически существовать внутри этой жизни и понимать главное: война — это работа. Страшная, противоестественная, жуткая работа. Ею и занимается в окопах Сталинграда инженер Юрий Керженцев, лейтенант. Рассказ ведется от первого лица. Те, кто имеет право судить об этом профессионально, согласятся — литературный прием этот чрезвычайно рискован.
Хочется цитировать дальше, не вдаваясь в литературоведческие премудрости. Это — от желания приобщить к некрасовской прозе того, кто еще не открыл ее для себя. От щедрости, если хотите. И зависти — есть еще такие счастливчики! А тому, кто знает, о чем я говорю: "А вот еще! Помните?.."
Вот о смерти на войне. Без комментариев.
"...Я прижимаюсь к земле. Что-то тяжелое сзади наваливается на меня и медленно сползает в сторону. Лазаренко ранен в живот. Я вижу его ставшее вдруг сразу белым лицо и стиснутые крепкие зубы.
— Капут... кажется... — он пытается улыбнуться. Из-под рубашки вываливается что-то красное. Он судорожно сжимает это пальцами. На лбу выступают крупные капли пота... Мы вынимаем из его карманов перочинный ножик, сложенную для курева газету, потертый бумажник, перетянутый красной резинкой. В гимнастерке комсомольский билет и письмо-треугольник с кривыми буквами.
Мы кладем Лазаренко в щель, засыпаем руками, прикрыв плащ-палаткой. Он лежит с согнутыми в коленях ногами, как будто спит. Так всегда спят бойцы в щелях".
Попробуйте забыть только что прочитанное! Вряд ли удастся...
О Валентине Ивановиче Орлянкине знаю только то, что он — бывший фронтовой кинооператор. Коллеги успели снять потрясающий эпизод из его военной жизни. Я видел эти кадры — полумертвого Орлянкина бережно извлекают из люка дымящегося танка. Передают кому-то его рабочий инструмент — небольшую, работающую от пружинного завода, "каэску", кинокамеру КС, — кинооператор "сходил" за репортажем в танковую атаку...
За ним интересно наблюдать во время так называемых событийных съемок, где люди ведут себя непредсказуемо. Цепко держит "Конвас", снимает. Правого глаза не видно — зажат резиной видоискателя. Выпученный левый вращается в глазнице, высматривая внезапные изменения в кадре. Ничего не упускает из виду. Закончив съемку, резким движением опускает камеру и произносит неизменное: "Все! Отстрелялись".
...Это свойство объединяет всех бывших фронтовиков — не любят говорить о войне. Между собой — да, но все "не о том", как может показаться постороннему.
Помню один вечер. Мы сидим на палубе втроем — двое наших "стариков" и я. Проплываем Триполье. Завораживающее, почти бесшумное движение, журчание речных струй. Над береговыми кручами скользит луна. Нас несет вдоль этих древних берегов, как во сне.
Валентин Иванович, оказывается, побывал в этих местах во время войны. Вспоминает забавный эпизод. Решил отснять только что отбитые у немцев позиции. Спрыгнул в окоп, прошелся вдоль него с включенной камерой и за поворотом наткнулся на... офицера в фашистской форме. Увидев направленное на него в упор, поблескивающее оптикой невиданное "оружие", хорошо вооруженный немец ошарашенно поднял руки вверх. За пленение офицера Валентин Иванович заработал медаль "За отвагу".
Смеются. Заговаривают о мелочах фронтового быта, понятных и интересных только им: о разнице в кормежке и о пайках, о шоколаде, который можно было найти в окопах у немцев, хороших сигаретах. Среди "трепа" вдруг проскальзывает деталь, которая запоминается мне своей жутковатостью. Самые яростные бои, говорит Виктор Платонович, шли зимой в районе Тракторного завода. Хоронить убитых, что с той, что с другой стороны, было некогда, да и негде. На замерзшие трупы перестали обращать внимание. Некрасов увидел как-то солдат, развлекающихся "футболом". Мячами служили... головы трупов. Их сшибали ударом сапога...
Орлянкин покидает нас, уходит в свою каюту. Мы остаемся. Некрасов со вздохом сожаления поворачивает за горлышко опустевшую бутылку и неожиданно заговаривает о своей недавней поездке в Сталинград. На окраинах города до сих пор сохранилось много развалин, остался прежним Мамаев курган — сухой, набитый осколками, поросший мелким кустарником.
— Если бы мы в сорок третьем могли узнать о том, что произойдет хотя бы через несколько лет!.. Что война продлится еще два года, а Днем Победы станет девятое мая... А если бы я смог, как сейчас, не только вернуться в те подвалы и окопы, а еще и увидеть своих друзей?.. Допустим — встретил, увидел... — развивает мысль Некрасов. — Но как бы я доказал им, что вернулся из будущего, из нашего, шестьдесят четвертого года? Чем доказать? Китайским термосом? Транзистором? Газетой "Волгоградская правда" с портретом Хрущева?..
...Я вспомнил об этом разговоре через несколько лет, когда прочитал новый рассказ Некрасова "Случай на Мамаевом кургане". Там все это и описано — фантастическое путешествие во времени, в свое прошлое. Удивительный рассказ — тоскливый, с горчинкой, ни на что из им написанного не похожий...
Интересно, какие приметы времени попросил бы меня предъявить Виктор Платонович, если бы теперь уже я вернулся из сегодняшнего столетия в тот сентябрьский вечер шестьдесят четвертого? О чем бы попросил рассказать?
Я достал бы, к примеру, горсть наших монет, да не с гербами Советского Союза, а с двуглавыми "царскими" орлами и надписями "Банк России"... Воображаю его недоумение — в те времена это превосходило бы пределы самой больной и необузданной фантазии.
Как мы живем, чем живем, спросил бы он непременно. Не осмелившись взять на себя роль "вестника печали", скорее всего, я пожалел бы его — не стал бы рассказывать о том, что ровно через десять лет, в сентябре 1974-го, после нескольких лет унижений и оскорблений ему, честному, постаревшему и отчаянно одинокому человеку, предстоит быть вышвырнутым за пределы своей страны...
Что бы я рассказал писателю о нашем времени? О чем мог бы рассказать, стараясь не огорчить?..
..По возвращении из экспедиции жить мне, как оказалось, было негде. Я тайком ночую в общежитии киностудии имени Довженко. Здесь живут преимущественно молодые штатные актеры. Со многими из них я знаком по ВГИКу, вместе учились.
...Вчера вечером отмечали день рождения актера Ивана Миколайчука. У него громадные, широко расставленные серые глаза. Запомнились бледные кисти рук, длинные нервные пальцы. Он только что снялся в главной роли у режиссера Параджанова. Фильм называется "Тени забытых предков". Параджанов, черноволосый и безбородый, еще не гений, для всех присутствующих — Сережа, запомнился тем, что быстрее всех сомлел и завалился спать на моей кровати. Шумели до утра — гитара, анекдоты. Обычная студенческая атмосфера — нужно ли о ней рассказывать?..
...На следующее, несколько омраченное ночными бдениями утро, я иду по Крещатику, направляясь на студию.
Поравнявшись с домами так называемого "пассажа", я еще издали замечаю в толпе тощую фигуру идущего навстречу Виктора Платоновича. Как потом выяснилось, здесь, в доме № 15, он и проживает.
Некрасов не один. Одной рукой он придерживает под локоть сухонькую, в соломенной, с вуалеткой по краям шляпке, старушку. Другой — ведет на поводке нечто извилистое, коротколапое и обросшее черной шерстью. Мы здороваемся.
Старушка, как оказалось, — мама Виктора Платоновича. Зовут ее Зинаида Николаевна. На слух отчество звучит совсем по-московски — "Николавна".
— Это — Володя, — представляет меня Некрасов, — студент из Москвы, работает на студии с Рафой.
— А по отчеству? — отдавая дань старомодной учтивости, интересуется мама.
— Ильич... — нехотя выдавливаю я и, по привычке, слегка напрягаюсь (с именем-отчеством мне "повезло". Достают все, кому не лень). Собачка высовывает язык набок и пялится на меня желтым глазом. Второй поблескивает сквозь густую челку.
Зинаида Николаевна благосклонно улыбается. Так могла бы улыбнуться актриса Ермолова со знаменитого портрета кисти Валентина Серова.Собачка с ничем не оправданным восторгом приплясывает вокруг меня.
— Этого зовут Жюль... — поясняет Некрасов. — Вообще-то он — Жулик, но предпочитает, чтобы его звали на французский манер.
В нашем дальнейшем разговоре мама участия не принимает, да и не пытается в него вникать (уже потом я узнал, что ей было около восьмидесяти). Я замечаю только, что всякий раз, заслышав голос ненаглядного Вики, Зинаида Николаевна поворачивает лицо в его сторону и нежно улыбается.
Прощаюсь с ними. Зинаида Николаевна протягивает руку изящным жестом. В голове почему-то вертится нелепое "честь имею", хочется ловко прищелкнуть каблуками, и я впервые в жизни неумело склоняюсь над женской рукой, целую ее — прохладную, хрупкую, с голубыми прожилками вен.
Некрасов решает пойти на киностудию вместе со мной. Мама принимает поводок из его рук, кивает нам на прощанье, уходит.
— Не исключаю, что вы в жизни Зинаиды Николаевны — второй Владимир Ильич, поцеловавший ей руку, — произносит Виктор Платонович.
— А кто первый? — обреченно интересуюсь я.
Некрасов разводит свои усики в улыбке.
— Первым, насколько я знаю, был ваш знаменитый тезка — Ульянов. Я не шучу...
Фраза эта, честно говоря, меня несколько обескураживает, а шутка кажется излишне замысловатой. Я стараюсь не размышлять над ней слишком долго.
...Лишь много позднее я получил "веские доказательства" того, что Некрасов действительно не шутил. Вот факты его биографии: первые три года своей жизни маленький Вика провел за границей, с Зинаидой Николаевной, двумя тетушками и нянькой-француженкой. Жили в Париже, в одном доме с Луначарскими. Анатолий Васильевич называл Вику Бубликом. Мама дружила с Плехановым, хорошо знала Ленина, приятельствовала с Крупской и Марией Ильиничной — сестрой Владимира Ильича, побывала в компании с ними в Женеве, Цюрихе и Лозанне...
Но вернемся на киевский Крещатик...
— Представляете себе большущего, умного красавца пса, хотя бы ньюфаундленда? У меня был такой пес... А вы знаете, какой вопрос прежде всего задают его владельцу? Интересуются породой? Кличкой? Не-е-ет!..
Виктор Платонович элегантен, как всегда чисто выбрит. Сегодня он похож на итальянского киноактера Тото — с легким оттенком меланхолии на лице, набрякшими под глазами мешочками. Закуривает и после первой же затяжки с отвращением бросает сигарету прочь.
— Все никак не соберусь написать рассказ о собаке... — продолжает он. — Вообразите себе сюжетец — юг, море, прибой... Красивая стройная девушка, пустынный пляж. Она приходит сюда каждый день. Второй персонаж — юноша. Он ходит за девушкой тенью. В сопровождении собаки-"водолаза". Но кто обращает внимание на тень?.. Юноша пишет душераздирающие стихи о неразделенной любви... Однажды девушка заплывает далеко в море, тонет. Собака кидается в бурные волны, вытаскивает девушку на берег. Юноше остается привести свою русалку в чувство... Сейчас она спросит, как зовут ее спасителя, — о таком романтическом начале можно только мечтать... Девушка открывает глаза и... "Ой! Сколько же она жрет, эта ваша собака?!"... А Жюля мне подарили щенком. Хорошие знакомые подарили...
Виктор Платонович вздыхает. То ли от мыслей о несовершенстве человеческой природы, то ли от чувства досады при воспоминании о "хороших знакомых".
— Что будем делать, студент?.. — теперь уже бодро продолжает он. — Я знаю, чем мы сейчас займемся — собственным здоровьем!..
Через несколько минут мы оказываемся на задворках какого-то магазина. Виктор Платонович петляет среди баррикад из пустых деревянных ящиков, находит дверь черного хода. За дверью открываются ступени каменной лестницы, круто ведущей вниз, в подвалы. Грузчики в замызганных синих халатах молча сторонятся, не обращая на нас никакого внимания.
Виктор Платонович останавливается перед обитой оцинкованным железом дверью, коротко стучит. Глухое "Да-а-а!" раздается через секунду.
В тесной, без окон комнатушке едва помещается письменный стол. За столом сидит мужчина. За его спиной возвышается серая громада сейфа. Некрасов, не дожидаясь приглашения, присаживается на низенький табурет, кладет ногу на ногу. На его лицо падает резкий свет настольной лампы. По сегодняшним меркам вся ситуация напоминает эпизод из какого-то детективного или гангстерского фильма. Последовавший за этим диалог лишь усиливает мои впечатления:
— Ну и ну... — Мужчина вглядывается в лицо Некрасова. — Почем портрет, Виктор Платонович?
— Восемьдесят пять рублей... — отвечает писатель. Помедлив секунду, уточняет: — Часы и паспорт — тоже.
— Ну-ну... Жизнь похожа на шкуру тигра, а? Идет полосами...
— Полосатая. Это точно. — со вздохом подтверждает Некрасов.
— Самое забавное в этой нашей жизни — это то, что мы не знаем, ползем вдоль или поперек полосы...
Мужчина шарит в ящике стола, звякает связкой ключей. Приоткрывает дверцу сейфа. Что-то достает оттуда и, обогнув стол, тайком от меня, опускает это "что-то" Виктору Платоновичу в карман пиджака. О чем-то шепчет ему на ухо. Не заметить маневров трудно — я принимаюсь увлеченно разглядывать стенной календарь с портретом киноартиста Николая Крючкова.
Все дальнейшее напоминает цирковые чудеса. Откуда-то появляется бутылка коньяка, стаканы, сверкает серебристой головкой бутылка шампанского. Писатель доверительно сообщает мне о том, что только ему, Некрасову, известен "аристократический" способ привести себя в норму. Рецепт прост, как все гениальное, — коньяк с шампанским, пятьдесят на пятьдесят. По полному стакану. Не более...
Предложение присоединиться к нам мужчина отвергает решительным жестом.
Бурлящий в стакане коктейль щиплет глаза. Хрустим шоколадом.
Действие аристократической смеси оказывается фантастическим. Уже через несколько минут я смотрю на своего спасителя влюбленными глазами. Вспоминаю о студии. Готов на любые подвиги на ниве кинематографа.
"Пора и честь знать!" — произносит Виктор Платонович (вот уж привязалась эта самая "честь"!). Мы по очереди пожимаем руку щедрому обитателю катакомб.
— Как вам этот граф Монте-Кристо, а? Мой старый приятель, летчик. Между прочим — Герой Советского Союза. Бывших вояк-пенсионеров сейчас охотно берут в торговлю. Они не воруют... Ну что, на студию?
Мы идем на студию, оживленно болтаем...
О том, что близкие звали Виктора Платоновича Викой, почему-то спешат сообщить все, кто знал Некрасова. Равно как и о его особом пристрастии к выпивке. Не знаю, не знаю... Во всяком случае, ничего болезненного в этом я не заметил (без ханжества и ложной скромности скажу лишь, что жизненного опыта в этой деликатной сфере мне не занимать).
Виктор Платонович любил цитировать пушкинское: "Что дружба?.. Легкий пыл похмелья, обиды вольный разговор, обмен тщеславия, безделья, иль покровительства позор..."
Я никогда не видел, чтобы выпивка туманила его мозг или размазывала до степени невменяемости, как это может произойти с каждым. Некрасов никогда не терял пускай прерывистой, но все-таки — нити причудливо непредсказуемых застольных разговоров.
Помнится, заговорили как-то в компании на модную тему о переселении душ. Несерьезный такой разговор, шутливый.
— А вы знаете, что сказал о смерти Лев Николаевич Толстой?..
Такого поворота в разговоре никто из компании не ожидает.
— А вот что, — тихо произносит Некрасов. — После нашей смерти будет то же, что и до нашего рождения...
О чем-то думает, уходит в себя. Через минуту весело хохочет над каким-то анекдотом...
Льва Толстого Виктор Платонович знал превосходно. Много позже я прочитал, что на фронте он не расставался с "Войной и миром"...
...Судя по всему, Нахманович не выходил из монтажной с вечера. Окно открыто настежь, вместительная крышка от жестяной коробки наполнена скрюченными окурками. Поперек комнаты натянуты веревочки, с них свисают куски кинопленки — прикреплены к веревочкам бельевыми прищепками. Полки на монтажном столе заполнены лежащими впритык рулонами. Какой-то длинный "план" наброшен на шею, ждет своего места. Живописную ситуацию можно назвать одним словом — "зарылся".
Увидев нас, режиссер удивляется — на сегодня мы так не договаривались — и очумело взирает на беспорядок. Потом набрасывает записку монтажнице Ире. По опыту знаю, что аккуратистка Ира, как только появится ("Ну и бардак?.."), лишнего слова не скажет, но порядок в хозяйстве наведет.
Я закрываю дверь, прячу ключ в условное место — на притолоку. Мы направляемся к выходу.
В дверях сталкиваемся с режиссером Игорем Г.
Он торопится на работу в монтажной — готовит новую редакцию документального фильма Александра Довженко "Освобождение Правобережной Украины". Ответственная эта работа состоит в том, что из фильма вычищается все связанное со Сталиным. Вставляют "нашего Никиту Сергеевича".
...Незадолго до этого я услышал от того же Нахмановича, что пару месяцев назад Виктора Платоновича вызывали в обком партии, предлагали написать новый текст к этому фильму.
Обещал посмотреть, подумать. Они смотрели фильм в монтажной.
— Кадры с фронтов обычно, чем больше лет проходит, тем интереснее, как летопись тех времен, — сказал мне режиссер. — Вид трупов и рыданий — действует, это всегда действует. А все вместе, у Довженко, — ура-официоз и однодневка. Позор...
Некрасов отказался под "благовидным предлогом": "Дописывать текст за великого украинского режиссера? Не смогу, не по моим плечам задача!" Отстали...
Г. проходит на студию не один. Незнакомый мужчина небрежно "сверкает" перед вахтером добротным, из кожи, темно-красным удостоверением.
— Кто это с Игорем, не знаешь? — уже на улице интересуется у Нахмановича Некрасов.
— Военный цензор, из КГБ.
— Мой дядя самых честных... правил, — мгновенно каламбурит Некрасов...
Хрущева "отправят на пенсию" через несколько дней, 14 октября...
...Сегодня отдыхаем, бродим по осеннему Киеву. Под ногами похрустывают скрученные в трубочки листья акаций. Сидим в сквере рядом с древней Софией, неспешно проходим по Владимирской. Некрасов с извинениями отлучается — ему нужно заскочить в какой-то ресторан ("Не подумайте плохого!") на несколько минут.
Я вспоминаю наш утренний визит в подвал — вернувшись, Виктор Платонович поглаживает запястье, с нежностью смотрит на свои часы...
...Начинают поджимать сроки сдачи фильма. Теперь Некрасов и Нахманович сидят в монтажной оба. Преимущественно по ночам. Сидят одни, как всегда, — без монтажницы. Режиссер разглядывает пленку на просвет, пощелкивает ножницами на манер парикмахера, примеряется и решительно разрезает ее в нужном месте. Скрежещет бритвенное лезвие — им зачищают места склейки (о скотче в те времена и не слышали), пахнет ацетоном. Меняют эпизоды местами, что-то записывают, набрасывают.
Мне доверяют. Я сижу в монтажной вместе с ними. Иногда на мне проверяют реакцию, интересуются впечатлением от смонтированных эпизодов. Силюсь понять, чего от меня хотят, путаюсь в мыслях, бормочу нечто невнятное. Некрасов внимательно слушает, иногда радостно сообщает с любимыми им одесскими интонациями: "Ты — поц, Рафа, слушай сюда? Ты слышал, что сейчас сказал Володя? А я что тебе говорил?!"
Рафаил Аронович изредка вспоминает о своей роли наставника, "преподает":
— Вы видите? — оборачивается он ко мне, отрываясь от экранчика. — Если эпизодам нужна перебивка, вставляйте между ними что? Пейзажи! (с ударением на "е")...
...Через несколько дней Виктор Платонович достает из кармана пиджака наброски текстов, садится за монтажный стол, гоняет пленку взад-вперед. Текст нужно "уложить", совместить с изображением. Откуда появляются эти точные, хватающие за душу слова, без тени банальности, без единой фальшивой нотки? Откуда это чудо — мерцающая магия экрана в сочетании с магией слов?
Все оттуда, из "Окопов", некрасовское, — и упругие фразы, и настроение, и легкая грусть... Воевал солдат, наш Степан, выжил. Повезло. Это самое большое чудо войны. О Великой войне не может сказать ничего "героического", как ни пытается. Живет, работает. И удивляется этому с трогательной наивностью...
Хроникальные кадры, оттуда, из войны. (Я нашел этот эпизодик в Красногорском киноархиве — вдруг пригодится!) Усталая санитарка сидит на краю окопа, достает из сумки письмо, читает его. Виктор Платонович ворчит — явная "постановка", неудавшийся сюжет на тему "отдых после боя"... Но вот крупный план — санитарка забывает о том, что ее снимают, уходит в себя, смотрит в пространство, в одну точку, в камеру (значит — на нас)... Ворчание стихает, "Чапаев думает"...
...И вот — смонтированный эпизод, он станет финалом фильма. Изображение Вечного огня. Идут, сменяя друг друга, отлитые в бронзе слова: "Никто не забыт, ничто не забыто..." И следом, встык — крупный план, тот самый — лицо санитарки. Она долго и грустно смотрит на нас, покачивая головой... И "тает" в мягкой смене изображения — в журчащих днепровских струях на перекатах... "Кому память, кому слава, кому темная вода — ни приметы, ни следа..."
...Интонацию эту скоро подхватят другие. Кто-то из читателей наверняка вспомнит фильм Константина Симонова "Солдатские мемуары" — задушевные беседы с фронтовиками, кавалерами орденов "Славы" всех трех степеней, "солдатских Героев Советского Союза". Один из них рассказывает историю о том, как однажды, в минуту затишья, снял сапог, чтобы перемотать портянку, и... вытряхнул из него пулю. И только потом обнаружил пробитую ею дырочку в голенище. Солдат-пехотинец, он не получил ни единой царапины, ни одного ранения за все четыре года войны! Это запоминается — чудо спасения там, где смерть никого не должна щадить или выбирать. А ведь щадит, выбирает... А вот еще один. Этот — умудрился поймать пулю рукой. Пролетающую рядом, на излете траектории, обессилевшую. И тоже удивляется. С виноватой улыбкой на простецком лице...
Мы уходим со студии ранним утром, задолго до начала рабочего дня и появления первых сотрудников. Это его, Некрасова, стиль, своеобразное "пижонство" — никогда и никому не демонстрировать пот и усталость, не жаловаться на трудности. И никого из посторонних не впускать за порог творческой кухни...
"В окопах Сталинграда":
"...Мы стоим и смотрим, как мигают звезды. Выползают откуда-то затерянные обычно в подвалах сознания мысли о бесконечности, космосе, о каких-то мирах, существовавших и погибших, но до сих пор подмигивающих нам из черного беспредельного пространства. Звезды гаснут, зажигаются..."
"...Прямо передо мной звезда — большая, яркая, немигающая. Вифлеемская звезда. Я ползу прямо на нее..."
А это — из Большого Энциклопедического Словаря: "Некрасов Викт. Платонович (1911—87), рус. писатель. Чл. КПСС в 1944—72. Пов. "В окопах Сталинграда" (1946). Гос. пр. СССР, 1947. Сценарий кинофильма "Солдаты" (1957) — дневник офицера, раскрывающий правду будней Вел. Отеч. войны. Рассказы и повести, заруб. очерки, воспоминания. С 1974 жил за границей".
Он не носил, говоря словами Жюля Ренара, свой лавровый венок набекрень, находясь на пике популярности, и, с присущей ему самоиронией, заметил по поводу восхождения по крутой и коварной лестнице, ведущей к литературному Олимпу: "До него, официально признанного и утвержденного, с бархатными коврами и лимузинами ведет уже не лестница, а лифт, — до него я так и не добрался, сшибли..."
Виктор Платонович похоронен на Русском кладбище в предместье Парижа — Сент-Женевьев-де-Буа. Лежит рядом с другими изгнанниками — Иваном Буниным, Николаем Бердяевым, Андреем Тарковским...
"...Вифлеемская звезда сейчас уже над самой головой. Зеленоватая, немигающая, как глаз кошачий. Привела и стала. Вот здесь — и никуда больше..."